Девочка бессознательно пыталась отыскать в глазах отца то, что помоглобы ей понять происходящее. Но не нашла ничего. Отец наклонился и поцеловалее в губы. - А теперь иди, Нина...
Или в пороки впал и гнусность возлюбил, Или чувствительность из сердца истребил? - Душа моя во мне, я тот же, что я был. - Дела твои с тобой, душа твоя с тобою...
Вдруг метелица кругом; Снег валит клоками; Черный вран, свистя крылом, Вьется над санями; Ворон каркает: п е ч а л ь!..
К этому, бллин, полагались еще галстучки, беловатенькие такие, сделанные будто из картофельного пюре с узором, нарисованным вилкой. Волосы мы чересчур длинными не отращивали и башмак носили мощный, типа govnodav, чтобы пинаться. -- Ну, что же теперь, а? За стойкой рядышком сидели три kisy (девчонки, значит), но нас, patsanov, было четверо, а у нас ведь как -- либо одна на всех, либо по одной каждому. Kisy были прикинуты дай Бог -- в лиловом, оранжевом и зеленом париках, причем каждый тянул никак не меньше чем на трех- или четырехнедельную ее зарплату, да и косметика соответствовала (радуги вокруг glazzjev и широко размалеванный rot). В ту пору носили черные платья, длинные и очень строгие, а на grudiah маленькие серебристые значочки с разными мужскими именами -- Джо, Майк и так далее. Считалось, что это mallshiki, с которыми они ложились spatt, когда им было меньше четырнадцати. Они все поглядывали в нашу сторону, и я уже чуть было не сказал (тихонько, разумеется, уголком rta), что не лучше ли троим из нас слегка porezvittsia, а бедняга Тем пусть, дескать, отдохнет, поскольку нам всего-то и проблем, что postavitt ему пол-литра беленького с подмешанной туда на сей раз дозой синтемеска, хотя все-таки это было бы не по-товарищески. С виду Тем был весьма и весьма отвратен, имя вполне ему подходило, но в mahafshe ему цены не было, особенно liho он пускал в ход govnodavy. -- Ну, что же теперь, а? Hanurik, сидевший рядом со мной на длинном бархатном сиденье, идущем по трем стенам помещения, был уже в полном otjezde: glazzja остекленевшие, сидит и какую-то murniu бубнит типа "Работы хрюк-хряк Аристотеля брым-дрым становятся основательно офиговательны". Hanurik был уже в порядке, вышел, что называется, на орбиту, а я знал, что это такое, сам не раз пробовал, как и все прочие, но в тот вечер мне вдруг подумалось, что это все-таки подлая shtuka, выход для трусов, бллин. Выпьешь это хитрое молочко, свалишься, а в bashke одно: все вокруг bred и hrenovina, и вообще все это уже когда-то было. Видишь все нормально, очень даже ясно видишь -- столы, музыкальный автомат, лампы, kisok и malltshikov, -- но все это будто где-то вдалеке, в прошлом, а на самом деле ni hгепа и нет вовсе. Уставишься при этом на свой башмак или, скажем, на ноготь и смотришь, смотришь, как в трансе, и в то же время чувствуешь, что тебя словно зашкирку взяли и трясут, как котенка. Трясут, пока все из тебя не вытрясут. Твое имя, тело, само твое "я", но тебе plevatt, ты только смотришь и ждешь, пока твой башмак или твой ноготь не начнет желтеть, желтеть, желтеть... Потом перед глазами как пойдет все взрываться -- прямо атомная война, -- а твой башмак, или ноготь, или, там, грязь на штанине растет, растет, бллин, пухнет, вот уже- весь мир, zaraza, заслонила, и тут ты готов уже идти прямо к Богу в рай.
...
Вот один из многих примеров того, как безостановочно работает фантазия его
памяти.
Вслед за Бергманом мы относимся к его книгам о творчестве как к
продолжению (дополнению, комментарию, полемике) самого этого творчества, как
к одной из дарованных ему Богом возможностей самопознания. Фильм как
данность никогда не удовлетворял любопытства Бергмана. Для него всегда
существовал фильм как процесс и существует и поныне - когда он уже давно не
выходит на съемочную площадку.
Жизнь как процесс, фильм как процесс, не говоря уже о театре, который
только и возможен, когда он процесс, - в этом одновременном многостороннем
движении весь Бергман. Весь Бергман - это то, что подарил уходящему веку и
следующим поколениям один из беззаветных тружеников искусства.
Нет ничего удивительного, что, вспоминая в разные годы, в разных
статьях или книгах о собственных постановках на экране или на сцене, Бергман
взглядывает на предмет своего творчества с разных сторон и нередко
по-разному толкует одно и то же. Незастылость, многоракурсность, "текучесть"
взглядов Бергмана общеизвестна, и предъявлять ему за это какие-либо
претензии все равно, что лишить, например, фильм японского его коллеги
Куросавы "Расемон" версионного развития сюжета.
Так построена и эта его книга "Картины", вышедшая в Швеции в 1990-м
году. Надо ли говорить, что и за прошедшие с момента ее издания годы мысль
Бергмана тоже не стояла на месте.
Но есть вопросы, на которые Бергман до сих пор не знает ответа. Ну,
например, вот этот, который задавали Юхан в "Часе волка" и Петер в картине
"Из жизни марионеток": "Зеркало разбито, но что отражают осколки?". Повторяя
в настоящей книге данный вопрос, Бергман, очевидно, все больше проникается
осознанием того, что незнание - тоже сила. Незнание не есть невежество.
Человек, переживающий свое незнание, неминуемо движется к знанию.
О зеркале нам известно много больше, чем об осколках зеркала...