Точно то же потом бесплодное усилие чувствуется и в создании нравственно здоровых мужских типов: государственный муж и забившийся в глушь чиновник..
На них были вытканы сады, широкие аллеи с деревьями в осеннем уборе, выходившие на площадку, на которой резвились олени или журчали уединенные фонтаны, ниспадавшие в тройные чаши...
Очень рад; чему обязан? Курчаев (садясь к столу на место Глумова). Мы за делом. (Указывает на Голутвина.) Вот, рекомендую. Глумов...
Минут эдак шестьсот. Ну что, други, по хаузам? Мы разбежались в разные стороны. Я направился к муниципальному кварталу 18А, зажатому между Кингсли-авеню и Вилсонзвэй, где жил со своими фазером и мазером. До входа в мрачное коммунальное здание я добрался без приключений, хотя то и дело ощупывал каттер в кармане на случай, если друганы Билли-боя поджидают меня где-нибудь в темном переулке. Уже подходя к дому, я увидал в канаве стонущего и корчащегося приличного мальчика и пропитанные кровью остатки нижнего белья его девочки, которую утащили куда-то дальше. О времена, о нравы! Вздохнув, я вошел в просторный подъезд. Его стены были покрыты оптимистической живописью: абсолютно голые мужчины в трудовом экстазе за станками, машинами, компьютерами. Конечно, местные "художники" внесли свою лепту в эти замечательные шедевры постиндустриального искусства, пририсовав им добротные, волосатые приви парте в стоячем состоянии и снабдив их ядреными надписями на надсаде, которые я не осмеливаюсь здесь приводить, дабы не оскорблять утонченный слух моих читателей. Одного взгляда на расписанный в такой же манере лифт было достаточно, чтобы понять, что он не пашет. Какой-то ужасно сильный гай (сколь сильный, столь и дурной) так саданул, ногой (лучше б головой) по двери, что ее заклинило намертво. Пришлось топать на десятый этаж он фут. *Ох,* найти бы этого подонка! Я открыл дверь квартиры 10-8 своим ключом. В квартире было тихо. Предки пребывали в сонном царстве. На кухне мом оставила для меня ужин---, несколько сдайсов консервированного пористого копченого мяса, хлеб, масло и стакан молока. Старого доброго молока без притаившихся в нем иголок, син-тезметика и дренкрома. Все же каким злым может быть невинное белое молоко! Я поел, сначала нехотя, потом с жадностью, Еще достал из брэдницы фруктовый пай и заглотил его весь без остатка. Набив брюхо, направился в свою комнату, сбрасывая на ходу дресс. Моя берлога стоила того, чтобы на нее посмотреть. В углу рядом с лежкой стояла современнейшая стереосистема -- предмет моей особой гордости и источник неземного наслаждения. На навесных полках помещались тщательно подобранные диски, на стенах были развешаны флаги и вымпелы всевозможных калибров и портреты любимых певцов и героев видеофильмов в откровенных позах и позициях. В специальном шкафчике стояли сувениры моей жизни в разных исправительных колониях (впервые я попал туда, когда мне не было одиннадцати). По всем углам моей рум были развешаны динамики. Они были также на стенах, на потолке, на полу. Когда я ложился на свою бед и слушал потрясный музон, то как бы оказывался посередине оркестра.
... Признавать за этой санкцией какие-нибудь обязанности и основывать на ней какие-нибудь требования так же неразумно, как желать, например, теплого снега или холодного огня; а не признавать за ней никаких обязанностей и стеснять себя ее условной важностью - значит поступить нисколько не благоразумнее, чем поступают раскольники, известные под именем хлыстовцев, которые бичуют собственными руками свое тело для спасения будто бы души своей. Этим смелым выводом (продолжает наш воображаемый возражатель) г.Авдеев, может быть, кому-нибудь и обязан, только уж никак не тем произведениям, в подражании которым его обвиняют. Да и что значит самое это слово подражание? Последующий писатель есть законный наследник умственного капитала всех своих предшественников, наследник на том же самом праве, по которому он говорит на своем природном языке и, не беспокоясь об изобретении новых букв, пользуется употребительной в его отечестве азбукой. К положению г.Авдеева, и вообще к положению всякого передового писателя, в значительной степени применяется то, что один из сильнейших мыслителей нашего времени{549} высказал в защиту любимого им Виргилия, чуть не две тысячи лет обвиняемого в подражании будто бы Гомеру. "Я краснею, - говорит этот гениальный мыслитель, - я закрываю лицо свое, когда мне говорят о воровстве или подражаниях Виргилия: так стыдно бывает мне за новейшую критику. Наши аристархи, потерявши из виду цель "Энеиды", ни слова не понимая в ее историческом смысле, в ее социальной необходимости, в ее политическом и религиозном значении, воображают, будто эти десять тысяч стихов не более, как упражнение в версификации. Они открыли, что расположение первых четырех песен отзывается явным подражанием соответствующим песням Одиссеи; то же самое замечают они относительно описания игр и Энеева щита в пятой песне; они отыскали пропасть сравнений, стихов и полустиший, будто целиком переведенных из "Илиады"...