Есть же одно лицо, один образ, поднявшийся над войной, который вечно будет сверкать красотою и мужеством! Опершись на палку, склонившись к нему, я слушал, впивая в себ..
Then they started questioning- Had he noticed anything? First, in prayer he bent his head, Through his..
Затем он проворно отвинтил крышку гроба и отложил ее в сторону, обнажив лежавшее в нем тело человека, облаченное в черные брюки и белую рубашку...
Вы читаете «Вожделеющее семя», страница 145 (прочитано 95%)
Энтони Бёрджесс
Переход был тяжелым — февраль. Пролив Святого Георгия вставал на дыбы и храпел, как дракон. В Фишгарде Тристрам почувствовал себя совсем больным и провел там ночь. Следующий день был солнечным, а воздух прохладно бодрящим, как рейнвейн. Тристрам отправился на юго восток, в Брайтон. Во всяком случае, билет, который он купил, был до Брайтона.
После того как поезд миновал Солсбери, у Тристрама вдруг возникло непреодолимое желание пересчитать деньги. Взводные деньги. Их оказалось тридцать девять гиней, три септа и один таннер.
Тристрама непрерывно бил озноб, да так, что соседи по купе бросали на него любопытные взгляды. К тому времени, когда доехали до Саутгемптона, Тристрам понял, что по— настоящему болен, хотя, возможно, у него еще хватит сил сойти с поезда и найти убежище, чтобы оправиться от болезни. Имелось множество веских причин для того, чтобы не появляться в Брайтоне, шатаясь и теряя сознание от слабости, а значит, и не имея возможности овладеть ситуацией.
В Саутгемптоне, неподалеку от Центрального вокзала, Тристрам нашел военную гостиницу, занимавшую пять нижних этажей какого то небоскреба Войдя в гостиницу, он показал свою расчетную книжку и заплатил за пять дней вперед. Старый служитель в вытертой синей куртке привел его в маленькую, холодную, по монастырски меблированную комнату, где — о счастье! — на кровати лежала целая куча одеял.
— Как вы себя чувствуете? — спросил старик — Нормально,
— ответил Тристрам.
Как только старик вышел, он запер дверь, быстро разделся и заполз под одеяла. В постели Тристрам позволил себе расслабиться и разрешил лихорадке — словно дьяволу или любовнице — полностью овладеть им.
Бесконечный потный озноб оказался сильнее времени, пространства и ощущений Исходя из естественного чередования света и тьмы, Тристрам прикинул, что он лежит в постели уже часов тридцать шесть. Болезнь терзала и грызла его тело, как собака кость. Потливость была такой сильной, что мочевой пузырь совершенно не беспокоил Тристрама. Он чувствовал, как ощутимо худеет и становится легче. К кризису он приблизился с убеждением, что тело его стало прозрачным, что каждый внутренний орган у него фосфоресцирует в темноте, а отсутствие медсестры инструктора, которая могла бы привести своих студентов анатомов полюбоваться на него, — скандальное недоразумение.
Наконец Тристрам провалился в окоп забытья, столь глубокий, что до него не могло дотянуться ни одно сновидение, ни одна галлюцинация.
Он проснулся утром с таким ощущением, словно проспал целую зиму, как медведь или черепаха, потому что солнце, освещавшее комнату, сияло совсем по весеннему. Тристрам с болью выдернул ощущение времени из того места, где оно пряталось, и вычислил, что сейчас должен быть еще февраль, еще зима.
Сильнейшая жажда выгнала его из постели. Пошатываясь, Тристрам подошел к умывальнику, вынул из стакана ледяные на ощупь зубные протезы и, раз за разом наполняя его жесткой южной известковой водой, стал жадно глотать ее, громко булькая. Он пил до тех пор, пока, задыхаясь, не свалился на кровать.
... Нрава веселого и живого, любимый всеми приятелями и коротко знакомыми людьми, которые называли его Валером, — он вел очень приятную жизнь в Петербурге. На службу являлся только поболтать о городских новостях, прочесть или услышать какие-нибудь новые стишки, а всего более — поговорить о вчерашней пиесе. До театра он был большой охотник, а в Семенову влюблен с самого приезда своего в Петербург, что, впрочем, не мешало ему увлекаться и другими особами. Валер (для краткости и мы будем называть его так, как все называли) служил в экспедиции о государственных доходах: из студентов переименовали его в сенатские регистраторы, потом произвели в губернские секретари, а в настоящее время он уже был коллежский секретарь. Впрочем, о своих чинах он не заботился, потому что и не думал проложить себе служебную дорогу. Служба была для него не тягостью, а предметом развлечения, чем-то вроде утреннего английского клуба: со всеми увидишься, со всеми переговоришь и условишься, куда ехать гулять на острова, к кому и когда ехать в гости. Разумеется, он служил без жалованья, или нет: ему шло жалованье рублей по триста в год, но он его не получал, а отдавал бедным канцелярским чиновникам того стола, в котором числился. Все любили Валера: от строгого немца — директора экспедиции до последнего писца, да и за что не любить? Он был ласков, мил, приветлив, а при первой возможности и услужлив. Но этого мало: его не только любили как любезного юношу, но считали молодым человеком "с большими служебными способностями", и вот по какому случаю. Пришел он один раз в экспедицию и балагурил о чем-то с своим столоначальником, тоже немцем по фамилии, но не знающим по-немецки, с которым он был очень дружен. Вдруг помощник столоначальника, крайне ограниченный господин, которого за необыкновенную плоскость лба и всего лица некто чиновник Милонов прозвал площадью, к общему удовольствию всей экспедиции, говорит Копытьеву, ухмыляясь: "Валерьян Петрович, что бы вам сочинить хоть одну бумажку, хоть один отпуск о принятии к сведению или о дополнении сведений и оставить черновую на память о нашем столе? Я вот уже три написал, а осталось еще три, да такие мудреные, что как и выразиться — не знаю"...