Вы читаете «Долгий путь к чаепитию», страница 19 (прочитано 42%)
Энтони Бёрджесс
Томми Карлейль, лежавший в траве и пытавшийся справиться со своим чиханием, издал громкий лающий звук, как собака, которая воет на луну, и прокричал:
— О презренный болтун! О ужас ужасный!
Мистер Гладстон обреченно кивнул и кинул клич:
— Вперед, Летучая бригада!
То, что увидел Эдгар, было не очень педагогично. Артисты Эдембургского Ревю наскакивали на поэтов и старались сбросить их в озеро. Но толстый поэт, говоривший о суммммъективном и оммммъективном, воздел руки к небу и провозгласил:
— Магия. Поэзия — это магия. И суммммъективно, и оммммъективно.
И он принялся декламировать, в то время как тощие поэты падали в воду и вылезали оттуда, чтобы загнать туда, в свою очередь, Эдембургское Ревю:
И взял гитару сей хорек,
И зашвырнул ее на брег,
Где страшен сусликов порок,
Где грозный, грузный, грязный грек.
Хорек луну благословил,
И на звезду наслал туман,
Потом весь воздух отравил
И слег в горящий океан.
Чу! Раздался победный клич:
Хорек грядет! Хорек грядет!
Он облегчает паралич
И к чаю путника ведет.
Даже Эдгара, которому стихотворение показалось бессмысленным, последняя строчка задела за живое, а эффект, произведенный на Томми Карлейля, вообще был поразительный.
— О да, — сказал он, кивая, — люди добгые, это, знаете ли, не так плохо. Да, пгизнаться надо, что то в нем есть.
Поэты воспользовались этой минутой восхищения, чтобы закинуть Томми в озеро, но он продолжал кивать и в воде, не обращая внимания на рыбок, прыгавших из его просторного воротника, и приговаривая:
— О да, тут уж ничего не скажешь.
Но его собратья из Эдембургского Ревю очень разозлились и начали хватать поэтов за волосы и забрасывать их к Томми Карлейлю. Толстый поэт стал первой жертвой этого нового нападения, полетевшей в воду, где он лежал и восклицал:
— Я понял! Его власы в струе лазури… Мне всегда хотелось понять, что я имел в виду, когда это писал, и теперь я понял!
Эдгар, которому была отвратительна вся эта недостойная сцена, пошел обратно к фургону. Водитель мрачно сидел за рулем; кот мирно спал позади, но с появлением Эдгара стремительно проснулся и прошипел по кошачьи:
— Если ты пришел сюда, чтобы украсть тресковую копченку, не советую тебе этого делать, мальчик мой. Я оцарапаю тебя и доблестно, и больно, так что берегись.
Он опять заснул, а водитель проговорил:
— Вечно одно и то же. Никакого разнообразия. Я уже давно думаю бросить эту работу и вернуться к старой.
— А кем вы раньше работали? — вежливо спросил Эдгар.
— Понимаешь, — сказал водитель, не отвечая на вопрос, — они уже не упомню с каких пор возят этот ящик с тресковой копченкой. Почему они его не откроют и не съедят — в толк не возьму. По мне, ничего нет лучше трески ворованной, яйцом фаршированной. Я то про себя думаю — только никому об этом не раззванивай, — они ее тут держат, чтобы кот не скучал. Сторож нашелся! Курам на смех.
— А кем вы раньше работали? — терпеливо спросил Эдгар.
— Я то ездил по школам, — вздохнул водитель. — Следил, чтобы детей учили как следует, а дети как следует учились.
... По всему двору крепко пахло дегтем и кожей. Темными закоулками провела нас девка-чернавка в обширную комнату - в "залу" и, молвив, что хозяин сейчас выйдет, ушла. По убранству комнаты видно было, что Корнила Егорыч - человек домовитый и, разбогатев, из кожи лез, чтоб на славу украсить жилище свое: денег не жалел, все покупал без разбору, платил втридорога, и все невпопад. Отделав стены под мрамор, раззолотил карнизы, настлал дубовый мелкоштучный паркет, покрыл его шелковыми коврами, над окнами развесил бархатные занавеси, а на стену наклеил литографию Василья Логинова, в углу повесил клетку с перепелом, а на окнах между кактусом и гелиотропом в полуразбитых чайниках поставил стручковый перец да бальзамин. Мебель в гостиной за дорогую цену куплена была в Петербурге да еще наперебой с каким-то вельможей; но сшитые из поношенного холста с крашенинными заплатами чехлы снимались с нее только в светлое воскресенье да в хозяйские именины. В великолепных лампах, расставленных по столам и по углам, масла сроду не бывало, да во всем С. и зажигать-то их тогда еще никто не умел. Непривычно Корниле Егорычу ходить по мелкоштучному паркету, не умеет он ни сесть ни стать в комнатах, строенных не на житье, а людям напоказ, робеет громко слово сказать в виду дорогих своих мебелей. Душно ему в своем доме, сбылась над ним пословица: "Своя воля страшней неволи". Осторожно пробираясь меж затейливыми диванами и креслами, ровно изгнанник бежит Корнила Егорыч из раззолоченных палат в укромный уголок, чужому человеку недоступный. Там на теплой изразцовой лежанке ищет он удобств, каких не сыскать в разубранных комнатах. Вот у лежанки стоит сосновый, крепкой водкой травленый стол под ярославской салфеткой; на нем счетная книга, псалтирь и "Московские Ведомости"; у стола стул-складень; привык к нему Корнила Егорыч, еще сидя мальчишкой в чужой лавке. Вот двуспальная кровать с пуховиком, чуть не до потолка и с дюжиной подушек: крепко спится на ней Корниле Егорычу...